Страдный путь профессора. Воспоминания Евгения Спекторского

Евгений Васильевич Спекторский

Правовед, один из первых российских социологов, блестящий лектор половину жизни провел в изгнании и написал мемуары, которые чудом сохранились

Иван Толстой: Правовед, социолог, литературовед Евгений Васильевич Спекторский всю свою научную и общественную карьеру был на виду у публики и современников – и в России, и в эмиграции. Однако судьба распорядилась так, что дать ему внятную характеристику сейчас не так-то просто.

В Рязани в серии "Новейшая российская история: исследования и документы" вышел большой том "Воспоминаний" Спекторского. О значении книги и ее автора я попросил рассказать научного сотрудника Дома русского зарубежья в Москве Николая Герасимова.

Николай Герасимов: Евгений Васильевич Спекторский родился в Российской империи, был знаком с Александром Блоком, начинал как прекрасный историк социальных учений, правовед, делал удачную карьеру, стажировался в Европе, ходил по библиотекам. Потом наступают революционные события, 1917 год, и вся его дальнейшая карьера уже идет в другом русле. Из академического философа, который хочет заниматься конкретными вещами: в каком обществе мы с вами живем, почему эта социальная реальность так организована, какие слова мы используем (слово "прогресс" или "нормы") – он хотел заниматься вот этими делами. Но в 1920 году он вынужден эмигрировать, он оказывается в Белградском университете, где наступает совершенно новая глава его жизни.

На данный момент публикуются работы, связанные с его эмигрантским творчеством, раннее же его творчество, даже если публикуется и кто-то его читает, то философски оно не обработано. Перед нами есть работы Спекторского, но мы до конца не понимаем, про что они. В этом направлении сейчас есть своего рода успехи, но на самом деле мы имеем дело с интеллектуалом мирового уровня и, возможно, для того, чтобы привлечь внимание все новых и новых исследователей, нам нужны такие публикации, как "Воспоминания" самого же Евгения Васильевича. Его жизнь в тексте должна привлечь внимание к его идеям, которые он излагал в своем доэмигрантском творчестве.

Иван Толстой: А с чем связано наше непонимание работ Спекторского? Вы говорите, что он был мыслителем мирового уровня. У нас, что ли, не хватает уровня понимания?

Николай Герасимов: Я скажу грубо, но, да, у нас пока не хватает необходимого уровня. Я попытаюсь немного сгладить эту мысль.

Его роль в истории интеллектуальной культуры не совсем понятная

Его роль в истории интеллектуальной культуры не совсем понятная. Мы знаем, что есть русская религиозная философия. Там рублеными словами, фразами, такими лозунгами царствуют Иван Ильин или Николай Бердяев, люди, которые могли накидать много мыслей, вы прочитаете два-три предложения и они могут осесть в вашей голове. У Спекторского вообще к этому нет никакого таланта. Более того, открывая его книги, мы понимаем, что он работает в области истории идей, и в этом смысле он близок к французу Мишелю Фуко, уже второй половины 20-го века. То есть это требует очень серьезной эрудиции и какого-то сообщества людей, которые готовы в это погрузиться, готовы об этом говорить. Сейчас о Cпекторском говорить в этом смысле мало кто хочет, и даже мало людей, кто готов поделиться своими мыслями, наладить диалог. В этом главная проблема.

Иван Толстой: Давайте перейдем к его воспоминаниям. Какие эпизоды вы выделили бы, что характеризует Евгения Васильевича самым ярким образом?

Смотри также Памяти Патриарха

Николай Герасимов: Сами воспоминания Cпекторского лишены лирического нарратива. Самого Cпекторского, его переживаний, мыслей, сомнений в воспоминаниях очень мало. Зато очень много имен, фамилий, названий государственных учреждений. Он хорошо запоминает дискуссии, диалоги, реакции других людей. Это очень ценно. В варшавский период своих воспоминаний он пишет:

"Я все мечтал о каких-то необыкновенных, гениальных учениках с исключительным призванием к науке. Такое положение продолжалось и в эмиграции, и последствием этого оказалось то, что у меня всегда были поклонники, но нет школы, и я унесу с собой в могилу свои знания и свой метод".

Я все мечтал о каких-то необыкновенных, гениальных учениках с исключительным призванием к науке

Больше нигде, кроме этих воспоминаний, не говорится о том, что Спекторский надеялся, что его собственный "генетический метод" исследования происхождения нашего с вами языка, который описывает наши общественные отношения, реальность, вот этот метод идет куда-то в могилу. И из воспоминаний следует, что поклонники у него были, ученики здесь и там – в Белграде и, позже, в Праге – тоже были, но все это уходило куда-то в небытие. Жизнь с ним сделала что-то очень странное, с одной стороны, мы о нем что-то знаем, с другой стороны, мы видим, что его преследует период каких-то неудач. Спекторскому, очевидно, был нужен период стабильности, когда эти ученики могли бы образовать, если не школу, то инициативную группу, кружок, фан-клуб какой-то, и из этого, возможно, вытекло бы самостоятельное интеллектуальное направление. Но этого не происходило. Поэтому в дальнейшем Спекторский в воспоминаниях иногда возвращается к этой мысли, о чем он жалеет, и это хорошо состыковывается с тем, о чем я говорил до этого, что сама философия Спекторского очень сложна, она требует некоего коллективного усилия, в отличие от философии Бердяева, там это не обязательно.

Иван Толстой: Что, с вашей точки зрения, было бы правильнее всего написать, какую эпитафию на надгробии Спекторского?

Николай Герасимов: "Это мог бы быть…"

Иван Толстой: Познакомимся с фрагментом из мемуаров Евгения Васильевича.

Евгений Васильевич Спекторский

"Наше отношение к чехам колебалось между возмущением по поводу поведения их легионеров в Сибири и выдачи ими Колчака большевикам и признательности за начавшуюся "русскую акцию". Из Праги прислали в сопровождении В.И. Вондрака два вагона с платьем и бельем для раздачи нашим студентам. Крамарж пристыдил в парламенте своих соотечественников за то, что они не помогают русской эмиграции. И через чехословацкое министерство иностранных дел стали оказывать ей щедрую поддержку. Чехословакия занимала меня и как славянина, и как государствоведа. Это было новорожденное государство, которому тогда еще не исполнилось и трех лет. Его возникновению предшествовало признание "чехословацкой нации" в письме французского министра иностранных дел Пишона на имя Бенеша и в декларации Бальфура от 11 августа 1918 года.

Странным в этой декларации было утверждение, что "значительная армия чехословаков достигла в России и Сибири остановки Германского нашествия". Как видно из письма Пишона, на будущее государство возлагалась обязанность быть "непреодолимой оградой против германских наступлений". Сообразно с этим, Англия и Франция, не считаясь с национальным принципом, согласились на возможно больше расширение территории Чехословакии, требуя взамен за это, чтобы ее армия была больше обычной нормы. Такова же была их позиция и по отношению к Польше. Навстречу этому шел польский и чешский империализм. Крамарж рассказывал, что при составлении условий Версальского мира Дмовскому удалось убедить французов, что Россия выбыла из политической игры Европы по крайней мере на пятьдесят лет. Посему он настаивал на необходимости создать такую Польшу, которая могла бы заменить бывшую союзницу Франции в качестве восточного противовеса Германии. В связи с этим пренебрегли национальным началом и благоразумной Керзоновой этнографической линией и решили восстановить исторические границы Польши. Подобным же образом против нежелания Крамаржа осложнять национальное чехословацкое государство чужеродным немецким элементом Масарик выдвинул историческое начало короны святого Вячеслава. И в своих воспоминаниях он вменял себе в особую заслугу, что ему удалось добиться замены принципа национального самоопределения началом исторических границ.

Такой внешний империализм сразу же создал молодому государству двух врагов – в лице Германии и Польши

Последствием этого было принудительное включение в молодое государство трех с половиной миллионов судетских немцев. Хотя им по трактату с союзными державами от 1919 года и были предоставлены права национального меньшинства, тем не менее, они опровергали законность самого существования чехословацкой республики, ибо обещанное учредительное собрание, в котором бы участвовали и их представители, так и не состоялось. Ежегодно 4 марта немцы праздновали годовщину вооруженного восстания против Чехословакии.

Конституция 1920 года была октроирована пражским революционным собранием. Такой внешний империализм сразу же создал молодому государству двух врагов – в лице Германии и Польши. Поляки столкнулись с чехами в Тешине, где в январе 1919 года между собой дрались войска двух славянских государств. Впоследствии Пилсудский говаривал, что если вообще какая-нибудь война популярна в Польше, так это несомненно война с Чехословакией.

К этому внешнему империализму присоединился и внутренний. В мае 1918 года Масарик, возглавлявший чешский заграничный "одбой", заключил в Питтсбурге со словацкими представителями соглашение, по которому отношения между Чехией и Словакией получали характер федеративной координации. Но вместо того была установлена унитарная субординация. В своих воспоминаниях Масарик оправдывался тем, что он был не более как частным лицом, когда подписывал соглашение со словаками. Это не помешало многим словакам, особенно клерикалам со священником Глинкой во главе, стать в оппозицию к Чехословакии. И в Америке стали распространяться открытки, изображавшие Глинку с Питтсбургским соглашением в руках.

Подкарпатская Русь добровольно присоединилась к Чехословакии, с тем чтобы получить автономию с местным представительством. Это было подкреплено Сен-Жерменским договором. Обо всем этом специально упоминается в третьем параграфе Конституции. Но автономия так и осталась на бумаге. И чехи занялись сначала украинизацией, а потом просто чехизацией этой области. Местное неудовольствие использовали мадьяры, напомнившие, что под конец войны они предлагали карпатороссам широкую автономию".

Русский юридический факультет в Праге. Преподавательский состав, 1922–1927

Книга Евгения Спекторского вышла в частном издательстве Павла Трибунского, он же – автор комментария к этому тому.

Мы с Павлом начали разговор с выяснения, что собой представляет научная серия "Новейшая российская история".

Павел Трибунский: Два человека, стоявшие у истоков серии – Дитмар Вульф, немецкий историк, и Семен Ляндрес, американский историк – в своем стремлении помочь провинциальным русским историкам опубликовать свои научные изыскания в 2001 году создали эту серию. По финансовым соображениям решили создать частного предпринимателя Трибунского, который и взял на себя техническую сторону вопроса.

Постепенно в серии монографические исследования уступили место изданию источников, так как российская наука в провинции стала значительно лучше финансироваться, запросы и заявки на издания книг в серию перестали поступать.

Постепенно в серии монографические исследования уступили место изданию источников

Дитмар Вульф, немец из Восточной Европы, обучался в Воронежском государственном университете на историческом факультете еще при Советском Союзе, в дальнейшем много способствовал развитию российско-германских отношений, как до, так и после перестройки, в 2001-08 годах был приглашенным профессором от немецкой службы академических обменов в Воронежском государственном университете. Последние шесть лет жизни, а он скончался в 2020 году, преподавал в санкт-петербургском филиале ВШЭ. Он не понаслышке знал беды и желания провинциальных российских историков и в этом он сошелся во взглядах с американским историком, бывшим подданным СССР, Семеном Ляндресом, который по своим научным интересам также очень много контактировал с российскими провинциальными историками и с петербургскими историками революции 1917 года. Вот с целью поддержать издание не московских историков и была создана серия.

Иван Толстой: В прошлый раз мы говорили об одном важном источнике – дневнике Надежды Платоновой, жены знаменитого историка. В этот раз мы говорим о воспоминаниях Евгения Спекторского. Пожалуйста, разместите эту фигуру на небосклоне российской общественной и научно-исторической мысли. Кто он был и почему его вспоминания интересны?

Смотри также На свете нравственном загадка

Павел Трибунский: К исторической мысли он имеет слабое отношение, он все-таки правовед, историк правовых учений, не без экскурсов в историю России. Он выходец из Польши, хотя русский по происхождению, окончил Варшавский университет, там же начиналась его педагогическая карьера, но памятен он всем как профессор, последний ректор Университета Святого Владимира в Киеве, который провел свое учебное заведение через массу проблем: сквозь революцию, Гражданскую войну, побывал и под независимой Украиной, и под Добровольческой армией, и под красными.

Его двухтомное исследование, "Проблемы социальной физики" это исторический экскурс к тому, что позже назовут социологией, то есть устройство и законы функционирования общества. На тот момент социологии как науки в России еще не было и он был одним из первых социологов.

На тот момент социологии как науки в России еще не было и он был одним из первых социологов

Но и для эмиграции фигура Спекторского не может быть обойдена вниманием. Начиналась его эмиграция на Балканах, в Королевстве сербов, хорватов и словенцев, в будущей Югославии, где он оказался одним из влиятельных членов академической корпорации, позже, в 1924 году, он перебрался в Прагу, где заместил скончавшегося Павла Новгородцева, а после ухода Давида Гримма в Тартуский университет был деканом Русского юридического факультета. Однако в 1927 году он опять возвращается в Югославию, становится профессором Белградского университета, через три года меняет Белград на Любляну, где уже находится до конца Второй мировой. Активный участник русской колонии, прекрасный лектор, судя по откликам, активный публицист, научный деятель и очень вдумчивый и внимательный наблюдатель, который заносил на страницы своего дневника, небольшая часть которого сохранилась под названием "Летопись", все, что окружало его, волновало, и позже уже, переработав литературно, он это представил читателям в "Воспоминаниях".

Он не дожил до их публикации, хотя в Издательство имени Чехова рукопись эта поступила, правда, без результата. Зато та рукопись, которую Спекторский бросил в мае 1945 в Любляне, стремительно убегая от наступающей армии Иосипа Броз Тито, сохранилась и через много лет оказалась в Бремене, в Исследовательском центре Восточной Европы, и именно эта рукопись стала основой для современной публикации.

Спекторский тот человек и тот тип мемуариста, который очень нравится историкам – много сплетничает, много вспоминает неприятных моментов про своих коллег, хочет всегда показать фигуру с разных сторон, в результате этого не только сообщает данные о настоящих событиях, но и приводит исторические отсылочки, а иногда и рисует целую когорту людей, которые окружают того или иного персонажа. Поэтому для воссоздания истории эмиграции воспоминания Спекторского трудно переоценить, это уникальный исторический источник, а, судя по комментариям, которые читатель там найдет, – предельно четкий, точный и весьма взвешенный современник.

Материалы для библиографии русских научных трудов за рубежом, выпуск 1. Белград, 1931. Титульный лист

Здесь и взаимоотношения с коллегами, и скандалы, которые потрясали университет, дело Сташевского, обвиненного в краже ценных исторических документов из московского архива министерства юстиции. И таких сюжетов, о которых пишет Спекторский, огромное количество.

Любителям русской литературы он известен из произведений Александра Блока. А папа Блока Александр Львович был учителем Спекторского. Существуют даже работы, посвященные взаимоотношениям младшего Блока и Спекторского.

В эмиграции он становится одним из центров русской колонии в Белграде, и как профессор, и как популярный лектор и оратор, создатель и председатель первого Русского научного института в Белграде. В Любляне его избирают председателем местного отделения Русской Матицы и председателем юридического общества. Он своими действиями всячески способствовал тому, чтобы русская колония не погрузилась в летаргический сон. Историки и исследователи русского зарубежья должны быть ему благодарны за то, что именно он выступил инициатором создания знаменитого библиографического справочника, "Материалы для библиографии русских научных трудов за рубежом", вышедший в двух томах в 1931 и 1941 годах.

Иван Толстой: Как закончил свои дни Евгений Васильевич?

Он был яростным антибольшевиком, никаких компромиссов не признавал

Павел Трибунский: Он был яростным антибольшевиком, никаких компромиссов не признавал, поэтому когда освободительная армия Югославии во главе с Тито подходила к Любляне в начале мая 1945 года, они с супругой покинули Любляну и перебрались в Италию. Пройдя через несколько лагерей для перемещенных лиц, только в 1947 году ему удалось выбраться из Италии в США. Православная церковь в США все дальше отходила от Московского патриархата, хотела быть все более независимой и, среди шагов к этой независимости – создание Духовной академии на базе двух духовных семинарий. Под создание этой академии Спекторский и был выписан из Европы. Другими известными людьми, оказавшимися таким же образом в США, стали Николай Лосский, Николай Арсеньев и наш известный богослов Георгий Флоровский. Эти ученые и прекрасные ораторы и составили костяк того, что стало Духовной академией, позже возвратившейся к своему первоначальному статусу семинарии.

В 1951 году Евгений Васильевич скончался, его долгий земной путь в России, Европе и США закончился. Нам же он оставил прекрасные воспоминания, замечательный источник, который должен стать настольной книгой для всех, кто занимается изучением эмиграции на Балканах, в Чехословакии и даже предреволюционной России. Все это под пером талантливого историка и правоведа превратилось в замечательное чтение, от которого невозможно оторваться.

Иван Толстой: И в завершение еще одна цитата из воспоминаний Евгения Спекторского.

"В начале 1931 года русская эмиграция помянула пятидесятилетие двух смертей: Достоевского и императора Александра II. По поводу Достоевского я напечатал четыре статьи, одну сербскую, одну словенскую и две русские: "Достоевский и реализм" и "Три мотива в творчестве Достоевского". Здесь я отметил, что Достоевский не только вместил Тургенева и Толстого, но и превзошел их: кроме художественного реализма, дальше которого не пошел Тургенев, с его этическим скептицизмом и метафизическим нигилизмом, творчество Достоевского, как и у Толстого, проникнуто нравственной тревогой и еще тем метафизическим объективизмом, которого не было у Толстого.

В Белграде чествование Достоевского сошло неудачно, потому что Струве произнес речь, по-видимому, не подготовившись надлежащим образом: искал и не находил выражения; вел рукопашный бой с воздухом и тому подобное. Это было тем неприятнее, что на собрании присутствовал представитель короля. Вообще, было довольно томительно, когда Струве говорил без записок. Но когда он в научном институте читал по рукописи свой курс о русских течениях XIXвека, то выходило гладко и очень занимательно.

В Любляне словенцы предположили очень торжественно ознаменовать годовщину смерти Достоевского. По этому поводу я был в кафе Эмона на совещании с Альбрехтом и Жупаничем. Но дальше разговоров дело не пошло. И все ограничилось только тем русским литературным вечером, который устроила Русская Матица. Между прочим, Жупанич проявил полное непонимание режима большевиков: он спросил меня, как я уехал от них; очевидно, сказал он, я получил от них заграничный паспорт. Я объяснил ему, что в день моего бегства из Киева за мной пришли вести меня на расстрел.

На следующий день я пошел в театр, где художественники играли "Белую гвардию" (переделку "Братьев Турбиных" Булгакова), и был поражен: не чувствуя, какая трагедия изображалась превосходными артистами, словенская публика смеялась, как будто на сцене шел фарс. По поводу того, как ознаменовать годовщину смерти императора Александра II, состоялось совещание представителей русских люблянских организаций. И тут я впервые столкнулся с русской обывательщиной в Любляне. Поминовению хотели придать военный характер, в противовес чествованию памяти "господина Достоевского", как выразился бывший морской офицер Пчельников. И он настаивал на необходимости подчеркнуть якобы дворянский характер русского офицерства. Я должен был ему напомнить всесословный характер военной реформы Александра II. О судебной реформе вызвался говорить Ивановский. На собрании я произнес речь, а затем Ивановский говорил очень провинциально, все об адвокатах, и ни слова не сказал о введении суда присяжных".