Сергей Медведев: Анекдот. "В России поставили памятник Оруэллу. Где? Да практически везде". В точном соответствии с заветами Оруэлла в России изобретен новояз, новый язык, в котором нельзя называть войну войной – это "специальная военная операция", а взрывы надо называть "хлопками" или "громкими звуками". Нельзя говорить "украинская армия", надо говорить "националисты". И это уже не шутка, потому что только что муниципальному депутату Алексею Горинову, назвавшему войну войной, дали семь лет колонии, притом что за убийство с особой жестокостью Борису Соколову дали восемь лет. Почему власть боится слов? Может ли язык замаскировать кровавую реальность? Обсудим это с нашими гостями – это филолог, лингвист и преподаватель Гасан Гусейнов и политолог Александр Морозов.
Видеоверсия программы
Гасан Гусейнов: Власть боится, конечно, не самих слов, а боится, что кто-то перехватит у нее право называть вещи своими именами. Делая отсылку к Оруэллу, мы совершаем одну незаметную ошибку. Оруэлл писал об английском, своем родном языке, он вовсе не намекал на современные ему тоталитарные режимы – советский и немецкий. Человека лишают права свободно пользоваться родным языком. Когда он передоверяет кому-то это право (в данном случае – государству), он соглашается на такой режим обращения с ним, поскольку язык – это самое интимное, глубинное, что есть у человека, это то, с помощью чего он называет себя "я", и он теряет власть над самим собой.
Власть, сумевшая через СМИ перерезать эту перепонку между "я" и "мой язык", становится тотальной. Это то, что мы наблюдаем сейчас. Большинство людей прекрасно понимают, что происходит в Украине, что делают там их власти от их имени, но вот эта перепонка перерезана, и оказывается, что они ничего не могут об этом сказать, а значит, не могут и действовать. Смысл новояза не в том, что люди не могут что-то такое сказать, а в том, что они парализованы в своем действии. Вот то новое, что мы сейчас наблюдаем.
Власть, сумевшая через СМИ перерезать перепонку между "я" и "мой язык", становится тотальной
Александр Морозов: До войны в течение длительного времени, как минимум с 2014 года, разрабатывался тот же самый язык, делящий на друга и врага. Собственно, язык войны – это всегда язык очень радикального разделения на своих и чужих. Для идентификации чужих, для описания их действий существует довольно широкий ассортимент названий. В этот период складывались все основные идеи: того, что Украина – не самостоятельное государство, что там победили неонацисты и она представляет угрозу для России, плюс вторая часть той же схемы – Запад в качестве врага.
В текстах пятилетней давности уже существовал весь корпус языка войны. Он, правда, несколько микшировался, потому что параллельно существовал второй язык, в котором Путин и Кремль продолжали говорить про окружающий мир, как про конкурентов или трудных партнеров, то есть язык войны соседствовал с языком конкуренции. Теперь, с 24 февраля у нас уже больше нет партнеров, нет никаких конкурентов, а существуют только враги. Вот это базовый аспект.
Война сразу передвигает все в плоскость судьбы. История превращается в мощный надчеловеческий поток. Люди лишаются возможности действовать, потому что обстоятельства выше их возможностей. Язык в описании ситуации делается слегка сакрализованным. Мы еще не подошли к этому в путинской кремлевской картине, но это уже довольно близко. Там ключевым является выражение "священная война". Вот война пока еще у нас не священная, но в каких-то аспектах она уже близится к этому. Эта судьба правит человеком, и тут человеку остается только смириться.
Сергей Медведев: Рассуждает Александра Архипова, антрополог и ведущая телеграм-канала "(Не)занимательная антропология".
Александра Архипова: Сейчас идет знаковая война за то, чтобы мир, который существует в российской прессе, был нестрашным, нейтральным и там, главное, не было войны. В мире российского обывателя нет войны. Там есть какая-то "спецоперация", и понимание войны всячески избегается. Давайте обратим внимание: да, у нас войну называют спецоперацией, но в обычных разговорах люди стараются избегать слова "война".
Слушатели подберут миллион разных спонтанных эвфемизмов: не "война", а "всем известные события", "то, что случилось" и прочее, что заставляет тебя избегать опасности. И в этом смысле фильтрация информации, цензура очень эффективна, потому что таким образом она заставляет человека избегать адекватной картины мира. И люди занимаются самоубеждением. Когда возникает новояз, возникает и борьба с ним, и это необычайно обогащает русский язык, потому что возникает множество разных приемов, позволяющих это высмеивать и обходить.
Сергей Медведев: По-моему, нынешний язык очень сильно мифологизирует, в нем появляется какая-то магическая компонента. Как боятся слова "война", точно так же два года назад и до сих пор боятся слова "Навальный": изобретались сложнейшие эвфемизмы. Это архаизация языкового мышления?
Гасан Гусейнов: Люди, которые сейчас управляют политическим процессом (или думают, что управляют им), действительно исходят из предположения, что язык устроен магическим образом. Но это ошибка. Никакой магии здесь нет. Есть такие мистические имена – Христо Грозев, который грозит и разоблачает этих людей, или Роман Доброхотов: это люди, которые хотят добра, они на стороне добра и так далее.
Сергей Медведев: Алексей Навальный, который наваливается на власть.
Гасан Гусейнов: Да, несмотря на то, что это один человек: наваливается на весь этот клубок змей и побеждает его. Даже Алексей Арестович – все думают о том, как же арестовать всех этих разжигателей и поджигателей войны. Но главное, что определяет действия людей, которые запрещают употреблять слова "война" или "взрыв", – это, конечно, страх. И они этот собственный страх транслируют и уже внушили его населению – это страх перед силой, которая может переломить и нас самих, думают властители, и нас, маленьких людей, которые не могут справиться с этой новой действительностью. Здесь важнейшим оказывается биологический аспект. Но внутри этого аспекта – главный элемент, элемент запрета на действие, страх перед действием. Употребляются, например, слова "двухсотый" или "зачистка". Слово "зачистка" – одно из самых омерзительных: это поиск людей и их уничтожение, и человек, его употребляющий, таким образом, обесценивает всякое человеческое существо.
Война сразу передвигает все в плоскость судьбы. История превращается в мощный надчеловеческий поток
Сергей Медведев: Саша, насколько этот язык напоминает советский? В 1983 году, когда сбили корейский "Боинг", было удивительное выражение – "самолет ушел в сторону моря".
Александр Морозов: Конечно, мы видим элементы советского языка в сегодняшнем дне, видим те эвфемизмы, которые существовали и в советских официальных интерпретациях событий. Но лексика, стилистика официальных комментариев, а соответственно, уже и журналистики, которая работает на Кремль, гораздо более хулиганская.
Смотри также "Это добровольная слепота". Андрей Лошак об отношении к войнеСергей Медведев: Язык МИДа – это действительно какой-то фантастический лингвистический феномен, который сформирован устами не только Захаровой или Небензи, но и самого Лаврова! Они превратились в каких-то троллей 80-го уровня, использующих грубый, площадной, хамский язык.
Гасан Гусейнов: Тут мы имеем дело с абсолютно античным явлением. Есть даже миф, который объясняет весь мидовский язык от начала и до конца. Это миф о Деметре, которая сокрушалась, потому что ее дочь Персефона была похищена и находилась в подземном царстве. Чтобы ее развеселить, ее служанка Ямба, которая перепробовала все способы, наконец не выдержала и задрала свою юбку. И Деметра без слов увидела все то, что находилось под юбкой у Ямбы. Это объяснение появления стихотворного размера – ямба. Когда смотришь на действия Марии Захаровой, понимаешь эту Ямбу. Вот эта Ямба, которая показывает изнанку, этот Небензя, который показывает изнанку дипломатического этикета, всякого этикета.
К сожалению, все это падает на очень благодатную почву, потому что людям на протяжении нескольких десятилетий (30 лет медийной обработки) внушили, что главное – это искренность. "Она говорит это от души". А где доказательство того, что она говорит от души? Ты видишь, как это все похабно выглядит, как грубо она высказывается – это значит, что она говорит правду, то, что на самом деле чувствует. И вот отождествление низменного с подлинным – это и есть ключ к клоачному языку всего режима.
Сергей Медведев: Это же и крах дипломатии, ведь ее суть как раз в облечении низменных инстинктов в изощренные языковые формулы. Это просто фиаско современной российской дипломатии, которое проявляется в том, что площадное, низменное выдается за подлинное.
Саша, язык генерала Конашенкова – это действительно похоже на доклады партийным съездам, когда вываливаются миллионы тонн хлопка, произведенного чугуна, сделанных тракторов? Создается некая семиотическая реальность. Советский Союз был создан, по большому счету, не из страха, не из штыков, он стоял на огромных дутых словах. И сейчас создается некая огромная семиотическая реальность, внутри которой существует нынешняя Россия. Это потеря жизни, это язык смерти, вымышленный условный язык, в котором живет целая страна.
Фиаско современной российской дипломатии проявляется в том, что площадное, низменное выдается за подлинное
Александр Морозов: Было два советских языка, и мы все время плаваем в осколках этих двух языков. Один язык – советский сталинского периода. Там и нацистская Германия, и Гитлер. Язык был довольно жесткий, язык делений – белополяки, белочехи, белофинны. Если мы на кого-то напали, то мы "отражаем возможность превентивного удара", происходит полная дегуманизация противника и так далее. Но Владимир Путин, будучи зрелым, и его товарищи по нынешней партии застали уже другой язык – язык после, условно говоря, 1975 года: язык борьбы за мир, высокой ценности человеческой жизни в международных отношениях. Это был уже брежневский язык, несколько трусоватый по меркам сталинского периода, гораздо менее активный.
И вот у Путина, у Кремля сейчас одновременно борются три политических языка, три стиля. Один – это стиль мистифицированной священной войны, политики, по сути дела, революционной, то есть какой-то национал-большевистский язык. "Да, смерть! Мы готовы пойти на конфликт с Западом любой ценой" и так далее. "Мы все снесем, у нас ядерная бомба, мы все испепелим" – это один язык. Второй язык – это сохраняющийся язык брежневского периода: "вообще-то мы за мир, мы против войны" и так далее. "Мы за то, чтобы был какой-то глобальный порядок, который учитывал бы наши интересы". А третий язык, который тут одновременно присутствует, – это язык слабый, язык обиды: "мы такие маленькие, нас все обижают, нас и в прошлом обижали, русских везде ненавидят, поэтому мы рассчитываем, что нас пожалеют". Это целый пласт ресентиментного языка, и он существует совершенно самостоятельно.
Гасан Гусейнов: Весь советский язык, начиная с Ленина и Сталина и кончая Горбачевым, свой внутренний центр тяжести держал где-то в будущем. "Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме", – было сказано в хрущевское время. Вместо коммунизма в 1980 году были Олимпийские игры, так что коммунизма не получилось. Но эта нацеленность на будущее присутствовала, и ради этого будущего происходили искажения в прошлом и так далее.
Нынешний язык построен на чистом ресентименте, на обиде за то, что в прошлом нам не давали жить, и поэтому мы должны восстановить это прошлое. Он целиком ориентирован на какое-то прошлое. Он порождает в людях неимоверную тоску. К сожалению, эта тоска присутствует и в самой чекистской братии. Почему так велика угроза применения ядерного оружия? Потому что они живут в этой смертельной тоске. Они пытаются восстановить какое-то прошлое, какое угодно, какую-то химеру прошлого. Отсюда, я думаю, тот поток словесных ужасов, этих страшных бранных выражений, которые мы слышим обо всех вокруг, от китайцев до украинцев, от американцев до восточноевропейцев. Все наши бывшие партнеры описываются как не вполне полноценные враги, которые хотят нас растерзать снаружи, а если у них не получается снаружи, то они будут растерзывать нас изнутри.
Нынешний язык целиком ориентирован на какое-то прошлое. Он порождает в людях неимоверную тоску
И вот уже внутри у нас появилась эта "пятая колонна", появились враги. Человека, которого за абсолютно нормальное человеческое высказывание "как мы можем проводить какой-то детский праздник, когда у нас идет война?", начинают терзать, приговаривают к семи годам пытки, ведь мы знаем, что заключение в современной российской тюрьме – это, прежде всего, пытка. Та же история с погибшим в заключении человеком, арестованным на последней стадии рака, находящимся при смерти: его арестовывают, он умирает в тюрьме, как страшный враг. Это немыслимая вещь!
Сергей Медведев: Это не новояз, а некрояз (слово антрополога Александры Архиповой). Вспоминается рассказ Достоевского "Бобок". Мертвецы на кладбище ночью повторяют: "Бобок, бобок, бобок", – идет этот бубнеж абсолютно зомбированных восставших мертвецов, которые при этом утаскивают с собой живых людей, как произошло сейчас с Алексеем Гориновым. Саша, вы не считаете, что этот язык также овладел и населением, что появилось некое, как в советское время, коллективное тело вот этого массового языка, дорационального, повторяющего некие магические формулы? И он оказался очень удобным для объяснения окружающей действительности: идет не война, а спецоперация, убивают не украинцев, а националистов или бандеровцев.
Александр Морозов: Современный политический язык очень плохо простроен. У него нет такой сильной мифологической или сакральной составляющей, как это было у подобного рода авторитарных режимов в прошлом. По набору ключевых концептов, которые отражаются в языке, это язык очень хаотичный и оппортунистичный, то есть он очень легко расставляет какие-то акценты в зависимости от ситуации.
Но несмотря на весь цинизм этого языка и на то, что он представляет такую своего рода брехню, это действительно такой некроязык. Все-таки под новоязом можно мыслить язык в гегелевской схеме истории, то есть вот у нас есть такая история, которая представляет собой раскрытие какой-то великой идеи. На этом стоял коммунизм, нацизм. А сейчас очевидно, что язык обслуживает отсутствие будущего, то есть он обслуживает только быстрое хаотичное настоящее. Это такой мир буржуазного хулиганства. В этом смысле он мыслит одним днем: сейчас и ничего дальше.
В десятые годы, при Медведеве из ВШЭ приходили люди и начинали говорить на языке "долгого планирования"; вот, наконец, мы доживем до времен, когда начнем жить в буржуазном дальнем будущем. Путин отнял это дальнее будущее, поставив всех под ружье, и, соответственно, язык стал очень коротким. Этот короткий язык все-таки отличается от советского тем, что в нем не хватает смысла. Отчасти это действительно "бобок", такое бухтение. И Небензя, и подобные ему спикеры, даже Киселев ощутимо бубнят. У всех очень ясное ощущение, что там не строится реально никакого целостного мира.
Гасан Гусейнов: Это язык поколения людей без будущего, которые никак не могут справиться со своим прошлым.
Александр Морозов: Если бы сейчас проснулись Зощенко, или Булгаков, или Заболоцкий, то есть люди, хорошо знавшие язык времен НЭПа… В этом политическом языке я слышу очень много вот этого. Это язык площадного элемента одновременно с попыткой быть респектабельным, буржуазный эпатаж периода НЭПа. Это не "хомо советикус" в его зиновьевском смысле, то есть не поздний "хомо советикус", а какой-то постреволюционный.
Это язык поколения людей без будущего, которые никак не могут справиться со своим прошлым
Сергей Медведев: Это говорит о том мощном цивилизационном сломе, который происходит в России сейчас, через 100 лет после того, прежнего цивилизационного слома 1917-1922 годов, о котором писали и Бабель, и Зощенко, и Артем Веселый, и Андрей Платонов. Сейчас новая реальность ждет нового Бабеля. Вспомню еще Осипа Мандельштама, который в одном из своих эссе говорит о праве называть вещи своими именами. У него есть такая фраза: "Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь пишет". Глядя российское телевидение, я вспоминаю эти слова о густопсовой сволочи. Я вижу депутата Алексея Горинова, который работает с голоса и взял себе право назвать войну войной, расплатившись за это страшной ценой. Тем не менее, это право свободного человека – называть войну войной.