Древняя и устойчивая метафора: уподобление города, земли — женщине во многих культурах закреплена не только словесно, но и визуально, ее любят использовать в экспрессивно окрашенных текстах современные политики, потому что она ярка и понятна всем. Возможно потому, что обращена к так называемой архаической памяти, когда земля и власть отождествлялись, соответственно, с женским началом и мужским.
Взятие Херсонеса как брак
Насколько способствовали закреплению этой метафоры реальные браки первых русских князей рассказывает журналист и краевед Рустам Рахматуллин: «Здесь нет брачной метафорики, здесь буквальность. Можно вспомнить основание Москвы, связанное с боярином Кучкой, когда князь овладевает землей через убийство и сочетает браком дочь убитого, Кучковну, со своим сыном Андреем Галичским. Вот еще один вариант этого метафорического понимания. Взятие города понимается в средневековой, в частности, традиции как брак, взятие священного города — как священный брак. При этом возможная профанация брака, возможное изнасилование города зависит от стиля вторжения в город. Сама эта метафора удобна для описания разных ситуаций, потому что если эту метафору продолжать, то княжеская власть первых веков — это, конечно, жениховская власть, а царская власть высокого средневековья — это власть мужа. Тут разница на одну букву, на приставку: князь овладевает — царь владеет; князя зову прийти и владеть, а царь уже понимается как владелец по божественному праву. О князе помнят, что он пришел и может уйти, поэтому я говорю о том, что отношения князя с местным обществом были своего рода обручением, которое никогда не превращалось в брак».
«В этом смысле Русь оставалась невестой, как и подобает юности, — продолжает Рустам Рахтуллин. — Потом стали складываться местные династии. Кстати, именно в это время возникает понятие Кремль и слово "Кремль". Оно возникает в XIV веке и означает вовсе не "замок вне города", а "город с государевым двором в центре". То есть государь сидит хозяином, хозяином по природному и — главное — божественному праву. Это очень важно, потому что князю достаточно быть законным, а государь должен быть истинным в мистическом смысле слова. И в этот момент мы можем говорить уже о брачной метафоре, речь идет о браке власти с собственной землей. Поначалу в это промежуточное время между Киевом и Москвой княжеский дом брачуется с землей по частям, а в третье, московское время московский дом брачуется с полнотою земли — так можно было бы развить эту метафору применительно именно к внутренней истории. Применительно к внешней истории, истории завоевания (а я не всегда употребляю слово "завоевание" со знаком "минус"), конечно, самый первый известный здесь пример — это взятие Херсонеса князем Владимиром, которое понималось и как символическое взятие Константинополя, и как брак. Неслучайно именно корсунское взятие повлекло брак Владимира, его породнение с константинопольским царским домом, здесь же он берет веру, то есть крестится — и все это грани одного события: он берет город как другой город, город как жену, город как веру. При этом, наверное, входит в премудрость, потому что, по некоторым сведениям, собор Херсонеса был Софийским, как и Константинопольский».
А если уже приближаться к современности, Москва всегда по большей части ассоциировалась с женским, тогда как Петербург ей противопоставлялся и в этом смысле: действительно, если даже представить его внешний облик, — это мужской город. Рустам Рахматуллин считает, что это связано с природой Москвы и Петербурга, как городов, которые своим вот таким взаимным существованием пересказывают эту древнюю тему отношений земли и власти: «Я имею в виду преемственность Петербурга от петровской Яузы, то есть от антикремлевского проекта в самой Москве, во-вторых, преемственность петровской Яузы от грозненской опричнины. Психологический тип поведения государя — опричный царь и царь Петр — очень сходны. Вот эта любовь к инкогнито, псевдонимам, "смирение паче гордости", культ частности, культ прелюбодеяния. Иван IV выносит государев двор из города, таким образом, двор снова становится замком, то есть Грозный подчеркивал, что ведет себя как Рюрик, он овладевает. Иван III вел себя как муж, повторяя нашу брачную метафору, как муж земли, и он даже не столько брачевался с Новгородом, сколько пытался ему объяснить, что брак уже состоялся мистически. Иван IV женихался, именно обручался с землей без намерения жениться. Петр в этом смысле более последователен, его метания по стране — это, конечно, поведение раннекняжеское. И самое бегство Петра из Кремля сначала на Яузу, а потом в Петербург — это типично опричная жестикуляция. Петр просто вернулся в область Рюрика. Он действительно поместил себя в крайнюю точку страны, точку овладения. Петербург именно такой город. И здесь Москва снова оказывается синонимом земли, общества, и в этом смысле, если угодно, женского начала, а Петербург — синонимом власти. Это снова архаизация».
«Ветхая столица пришла в страх и вычисляет дни, заботится о себе»
Сергей Неклюдов, главный редактор журнала «Живая старина», исследовал происхождение метафоры «территория как женщина» не только в контексте русской истории, но и на материале различных культур: «Есть археологические находки — некий макет дома с завершенной головой, женской, которая переходит в женский торс. Такая женщина-дом, женщина как некая обжитая или необжитая сфера, в которую можно проникнуть. Довольно много разного рода мыслительных и, вероятно, чувственных ходов. В афише Уорхала "Девчонки из Челси" женщина изображена тоже в виде дома с окошками, и, соответственно, дверь у нее на причинном месте находится. Вот такого рода детализация, она встречается в довольно неожиданных вещах. В тексте я это видел один раз — у индийского поэта, когда он приходит в этот самый Пхопал, в этот город, и город раздвигает перед ним, простите, ноги. Но он метафору как бы доводит до предела. Более того, этот комплекс какими-то своими корнями выходит за пределы, собственно, человеческой природы. Замечательный этолог Леренс заметил абсолютную одинаковость поведения гуся, который совершено одинаковым образом ритуально защищал свою территорию и самку».
«Что касается словесных текстов наиболее известные образы находятся, конечно, в Библии — например, образ Вавилона как блудницы, и их довольно много, — говорит Сергей Неклюдов. Образ этот, эта метафора может быть культурно передаваемым продуктом. Есть, очевидно, и одновременно с этим какие-то общие психофизиологические движения, которые приводят к этому отождествлению. Остается вопрос — насколько такого рода переживания связаны с психологией мужской, или они связаны с психологией женской. Не очень давно я нашел довольно любопытный китайский текст. Надо сказать, что раньше, когда я спрашивал у китаистов, есть ли у них подобного рода уподобления и образы, мне говорили, что не помнят такого. Я нашел текст, который был в китайской летописи, истории династии Хань, и там был вождь, основатель этой огромной центрально-азиатской империи — Модэ. Постарев, он пишет государыне, китайской императрице, вдовствующей в это время, что он одряхлел и им бы неплохо было бы соединиться вместе. Она, конечно, такой наглостью была потрясена и вообще хотела посла казнить, потом ее отговорили, и она написала ему письмо. И вот это письмо необыкновенно интересно: "Шаньюй (это титул этого Модэ) не забыл ветхой столицы (это она о себе пишет) и удостоил ее письмом. Ветхая столица пришла в страх и вычисляет дни, заботится о себе. Она состарилась, силы ослабели…» Ну, и так далее. То есть эта женщина, эта императрица уподобляет себя городу, причем в ситуации, когда за нее сватаются. Это абсолютно та же самая конфигурация смысла, как и в тех мотивах, когда Мавр берет город и сватается к городу как бы наоборот, и в письме Маргариты Валуа, как ни забавно, когда она себя уподобляет именно старому городу. В свадебной тематике много присутствует идей взятия женщины как города. Никаких контактных связей здесь нет, и быть не может, и не могло быть. На очень многих языках, где есть вообще грамматическое разделение существительных, слово "город" женского рода. На древних многих языках это слово женского рода. И когда возникает поэтическая образность, на русском материале, где город рода мужского, слово "Москва" женского рода и слово "город" вступают в некоторый конфликт, если угодно. И по отношению к ней как бы примериваются образы в русской поэзии — то седовласого старца, то такой почтенной матроны. Можно подумать, что постепенно город молодеет, он становится молодой женщиной (это уже у Льва Толстого в "Войне и мире"), и к революции он не только становится молодой женщиной, но и появляется возможность (у Мандельштама), чтобы "объехать всю курву-Москву". И вот что сделал Платонов, он чутко поймал эту стилистическую струю и довел ее до логического конца, уподобив, назвав женщину именем города, более того, там в перенесениях смысла не только имя. Непосредственный строительный материал может быть разным, а вот что касается главного смысла, то он, по всей видимости, один, и коренится он все-таки в некоторых психофизиологических движениях, достаточно универсальных и заслуживающих названия архетипических. И все-таки очень часто за этим угадывается некоторая подоснова, которая зачем-то (мы не всегда это можем объяснить) нужна человеку. Она чем-то его устраивает, она ему что-то объясняет. Упорство, с которым культура и культурные тексты, в том числе и поэзия, в том числе литература, но далеко не только она, возвращается к одним и тем же темам, оно убеждает в том, что за этим стоят какие-то более фундаментальные переживания, свойственные человеку».