35-летие “Балтийского пути”. У меня с этой датой особые отношения: в определенном смысле 23 августа – день моего рождения. Потому что именно тогда, в конце лета 1989-го, мне удалось выбраться из той ментальной (а отчасти и моральной) ловушки имперского воспитания, которая грозила захлопнуться в любой момент, не осмысли я вовремя трех базовых положений: кто я, откуда пришел, куда иду.
И это “вовремя” подарил мне “Балтийский путь”.
Исходя из популярной тезы о не знающей сослагательных наклонений истории, я даже не пытаюсь представить, что стало бы со мной, не случись этого события. При этом ясно, что оно было задумано и осуществлено вовсе не ради окончательного прояснения идентичности Ивана Паукова. Но обстоятельства счастливо стеклись: мне повезло быть молодым человеком в ту великую эпоху. Этого счастья оказались лишены многие достойные люди, которые провели молодость в путинской России и не застали возможностей, которое открылись для моего поколения в горбачевском СССР. Иначе, как знать, может, им помог бы “Балтийский путь”, как некогда помог мне. Но они не видели его даже в телевизоре. Возможно, что-то слышали. Или читали.
В мире, лежащем к востоку от балтийских стран, значение этого самого массового и самого организованного за всю советскую историю мирного гражданского протеста до сих пор не до конца осмыслено. Отчасти из-за шквала последовавших событий, за два с небольшим года радикально изменивших политический пейзаж всей Европы и своим масштабом “Балтийский путь” вроде бы заслонивших, но в основном от нежелания признать, что 23 августа 1989 года обитатели северо-западных колоний СССР, в массе довольно простые люди, продемонстрировали такой политический класс, о каком ни тогда, ни потом – и даже сейчас, спустя 35 лет, – никто в России не может и мечтать.
“Золотой век” еврейского присутствия в российской истории завершен
Именно в тот день цивилизационная пропасть между “метрополией” и известной частью все еще управляемых ею “провинциалов” обозначилась с такой наглядностью, что безболезненно проглотить эту пилюлю не смогла в первую очередь та самая интеллигенция двух главных российских городов, что поначалу с большой симпатией относилась к балтийским освободительным движениям – по крайней мере, на словах.
Заметно обмелев в последующие месяцы, поток тех слов к концу 1989 года почти иссяк. Все больше концентрируясь на себе любимой, “метрополия” в ее политическом и интеллектуальном изводе с головой ушла в собственные проблемы, вспоминая об “окраинах”, разве что когда в Вильнюсе, Риге или Тбилиси проливалась кровь. Народ же попроще выказывал поразительную, немыслимую ни до, ни после терпимость. “Да и пусть себе катятся на все четыре стороны, – слышалось в трамваях и очередях, – нам же лучше. Как говорится, баба с возу. Увидят сами, что ни черта из их самостийностей не выйдет. Хотя у эстонцев с литовцами может и выйти. Но невелика беда: они ведь и так не наши…”
При этом в тех же очередях и трамваях нет-нет да проскакивали фразочки о “засилье нерусских тут у нас”, с которым “давно пора что-то делать”.
Особая пикантность состояла в том, что звучало все это в Петербурге, русским городом ни в какие времена не бывшем, да и основанном вовсе не затем. Но именно в позднегорбачевские годы становилось все яснее, что еще немного, еще чуть-чуть – и он в таковой превратится.
К тому моменту я успел прожить там более десяти лет – и, как казалось тогдашнему моему окружению, полностью врос в локальный контекст. Скажу больше: мне и самому какое-то время так казалось. Круг профессиональных и общекультурных интересов как нельзя лучше способствовал этому врастанию. Именно та нечеловеческая – в глазах условного русского – архитектоничная сделанность, что с такой силой его здесь подавляла и корежила, в моем случае, наоборот, оказывала самое что ни на есть целительное воздействие – и в определенном смысле помогла не упасть духом даже в самые глухие годы брежневско-андроповского безвременья. Тогда в этом городе можно было жить одним его прошлым: убогое советское настоящее не имело никаких шансов с ним конкурировать. Теперь же, в свете такого свалившегося на всех нас счастья, как свобода слова, было бы вполне логичным считать, что самое ужасное осталось позади и настоящая жизнь только начинается. И многие россияне именно так и думали.
Но я-то не был россиянином. Ни по факту рождения и первых семнадцати лет жизни, ни по темпераменту, ни по привычкам и реакциям, ни по гастрономическим предпочтениям. На лыжах не стоял, водки не пил, в кислой русской кухне и северных ягодах не видел ничего привлекательного – да и не стремился увидеть.
При этом ничем похожим на кризис идентичности не страдал и близко. Генетическая память подсказывала: чувствовать себя одновременно дома и не дома – норма; так есть и будет всегда и везде (годы спустя, оказавшись в Израиле, я окончательно в этом убедился, ежедневно наблюдая тысячи с пеленок знакомых и почти родных лиц на фоне выраженно экзотических пейзажей и непривычно бесформенной урбанистики).
Но в тот августовский день, приклеившись к телевизору (чего прежде не случалось), я мгновенно понял, что сегодня пришли за мной. Что вот здесь и сейчас, перед этим маленьким черно-белым экраном, мне предстоит ответить на радикально поставленный вопрос: частью какого мира ты, Иван Пауков, галахический еврей из Бессарабии, ассимилированный в большой имперской культуре, воспитанный в русском духе (понятно, за вычетом православия и связанного с ним корпуса идей), живущий в Петербурге и пишущий по-русски, себя считаешь? Ты здесь или ты там? И если там, то какого дьявола сидишь здесь?!
И ни разу за прошедшие с тех пор 35 лет я не пожалел о своем ответе.
Хотя мог ли я ответить иначе?
Ведь, невзирая на стаж петербургской жизни, я, по сути, оставался одним из тех, кого видел сейчас на экране. Одним из имперских “провинциалов” с “присоединенных территорий” – неважно, что не северо-, а юго-западных. Где бы ни встречал я их, “инкорпорированных” восточноевропейцев, мне было с ними легко и просто. Число моих знакомых в Тарту и во Львове, в Вильнюсе и Риге в перестроечные годы росло с внушительной скоростью: сердечные контакты с людьми оттуда (при ясном осознании, что на самом деле это я – оттуда, а они-то определенно дома) устанавливались мгновенно. Они могли знать или не знать о моем бессарабском бэкграунде (петербургский выговор никак его не выдавал), но, в принципе, это было неважно: мы говорили на одном языке.
На одном языке безо всяких усилий в тех местах удавалось говорить даже с самым что ни на есть простым народом – в российских условиях дело почти безнадежное.
В какой-то момент изображение поплыло, улыбающиеся лица людей с крепко сцепленными руками разъехались и перестали читаться и, казалось, на демонстрантов хлынул ливень. На самом деле ничего такого не случилось, солнце по-прежнему уверенно стояло в зените, но понял я это, только нашарив поблизости подобие тряпки, которой можно было кое-как вытереть лицо. Через минуту оно снова стало мокрым.
Я вдруг вспомнил слова, услышанные неделей ранее в Таллинне от моего доброго приятеля, в ту пору заметного деятеля Народного фронта Эстонии: “Что бы они с нами ни творили, мы никогда не станем похожими на них. Ни-ког-да”.
Тогда я заметил в ответ, что произнесенное им по-русски “никогда” показательно аллитеративно эстонскому “ныукогудэ” (“советский”), – и мы всласть нахохотались.
А теперь я сидел у телевизора и плакал.
И я не припомню, плакал ли когда-либо за последние 65 лет так долго и так сильно, как в тот день. Мне и сейчас трудно спокойно обо всем этом вспоминать.
В последовавшие дни, никому пока не сообщая о решении эмигрировать, я по горячим следам события обсуждал его со всеми, с кем только мог. Конечно, реакции еврейских приятелей и коллег я фиксировал с особенным вниманием: ясно же было, что никаких “русских евреев” в природе не существует – в отличие от евреев бывшей Российской империи, оказавшихся в ней никак не по монаршему приглашению и не по доброй воле, но ровно по тем же причинам, по каким угодили туда же эстонцы, латыши, литовцы и масса других народов. И именно в Петербурге, где значительную часть еврейского населения составляли близкие потомки литваков, задавать вопросы было особенно интересно. Дрогнуло ли что-то внутри кого-нибудь из этих людей?
Как оказалось, скорее нет, чем да. Эти высокообразованные и либерально мыслящие интеллигенты – как правило, петербуржцы во втором, от силы в третьем поколении – в массе своей восприняли события 23 августа ровно так же, как и большинство думающих россиян, восточноевропейских корней не имевших. И те, и другие увидели в “Балтийском пути” лишь впечатляющую этноромантическую акцию, никак, однако, не выходящую за рамки национально-освободительной борьбы “цивилизованных прибалтов”. Которую, как и всякую борьбу за свободу, следует уважать и морально поддерживать. И точка.
Как будто лично их все это не касалось. Как будто не из тех мест приехали в Петербург (а чаще – уже в Ленинград) их деды и бабки. Как будто для того, чтобы разглядеть в происходившем очевидный и недвусмысленный библейский подтекст – “Шалах эт ами / Отпусти народ Мой”, – требовалось знать Танах, как знал его Виленский Гаон.
Но нет, не узрели. Даже этого.
Много лет стараюсь я отслеживать то, что пишется на моем родном русском языке о моей родине, Восточной Европе. И, должен признаться, голова временами пухнет от несусветной галиматьи, встречаемой в тех текстах. Соцсетями я не увлекаюсь, хватает того, что курю, но, когда пару лет назад русскоязычная блогосфера на злобу дня извлекла из пыльного чулана “На независимость Украины” Бродского и принялась что было сил честить покойного лауреата за хамоватое имперство, я от души смеялся. Потому что если этот текст чем-то и исключителен, то разве что степенью злобности. По степени же глупости и невежества (каковых там куда больше, чем злобы) он далеко не уникален, с десяток подобных наберется легко. Не буду перечислять авторов: некоторые еще живы, да и колонка эта вовсе не про тексты и авторов. Ограничусь лишь сожалением, что среди них немало людей с еврейскими – а значит, восточноевропейскими – корнями.
При этом в Восточной Европе они не смыслят ни аза. Ее историю знают по “общим трудам”, литературу – по русским переводам, и так далее, и прочая. Одним словом, стыдище. Полный разрыв временных и пространственных связей.
Мне, конечно, могут задать вопрос: а кто вы, собственно, такой, чтобы определять, кому какая идентичность к лицу? Ну хотят люди быть русскими – и пусть себе будут на здоровье. Личное дело каждого. Чистая правда, не поспоришь, но, как говорится, есть нюанс. Евреи (да и неевреи), живущие в Соединенных Штатах и вполне закономерно считающие себя американцами, тем не менее знают назубок, когда и откуда прибыли их предки – даже если те пересекли океан в позапрошлом веке. А евреи, живущие в России от силы всего-то в четвертом поколении, сплошь и рядом страдают беспамятством. С Восточной Европой себя не ассоциируют, нередко взирая на нее с образцово усвоенного имперского высока. Надо думать, они свалились в ту Россию с Луны. Или пришли прямиком из Земли Израиля. В свое время на сей счет довольно метко проехался Дмитрий Пригов:
Когда безумные евреи
Россию Родиной зовут
И лучше русского умеют
Там, где их вовсе не зовут
А где зовут – и там умеют
А там, где сами позовут -
Она встает во всей красе
Россия – родина евреев.
Впрочем, если уж очень припирает, беспамятство быстро сменяется усиленным поиском европейских корней – неважно, своих или не вполне. Скажем, если позарез необходимы паспорта ЕС. Вспомнил же Абрамович о предках-литваках (что похоже на правду), чтобы устроить деткам паспорта Литвы. А ради португальского для себя любимого так даже пиренейских сефардов в родословной откопал (надеюсь, власти Португалии не отложат открытое по этому поводу расследование в долгий ящик).
Соединенные Штаты я упомянул неслучайно. В истории еврейского народа у этой страны с Россией – именно с Россией, а не с одноименной империей – есть фундаментальное сходство. Обе сыграли роль стран прибытия сотен тысяч мигрантов с территорий имперской “черты оседлости” – как еще существовавшей, так и уже отмененной. В XIX веке попасть что в США, что во “внутренние губернии” требовало примерно одинаковой суммы усилий, различным был лишь их характер. И многие делали выбор в пользу “внутренних губерний”, постепенно учась обходить рогатки дискриминационных законов. Еще бы: на тех просторах для коммерсантов открывался бескрайний рынок, а обладателей свободных профессий и искусных ремесленников ждала обширная клиентура. Конкуренция при этом и близко не напоминала американскую.
Февральская революция упразднила “черту оседлости”, а большевики сделали все, чтобы на корню уничтожить образованный класс “бывших”, в основном христианский, испытывая при этом огромную нужду в квалифицированных специалистах. Сплошь и рядом эти позиции занимали представители еще вчера самого униженного, а теперь самого образованного народа сменившей вывеску империи, чего затем никогда не простят коммунистической власти “почвенники” с Солженицыным во главе.
Для жадной до образования молодежи, валом валившей из местечек в крупные города, Россия вне всякого сомнения была второй Америкой – тем более что попасть в первую стало уже фактически невозможно.
У советской культуры – да и масскультуры – была еврейская мама
По чисто статистическим показателям, невзирая на сталинские репрессии и поднявший затем голову государственный антисемитизм, период от Февральской революции до Большой алии 90-х можно смело назвать "золотым веком" еврейства на российской территории. Такого числа еврейских имен во всех областях науки, образования, юриспруденции, медицины и прочая там не было никогда. И никогда уже не будет.
Кто в здравом уме и твердой памяти станет отрицать, что у советской культуры – да и масскультуры – была еврейская мама?
И не по этой ли причине даже в самые людоедские периоды культура та сохраняла некоторую видимость гуманизма? Большинство советских детских книжек, по которым училось читать мое поколение, были выраженно добрыми. Нужно ли напоминать, кто их писал?
Но те времена стали историей даже не вчера.
Когда в начале августа пришло известие об ужасной гибели в невыясненных обстоятельствах 39-летнего пианиста и литератора Павла Кушнира, мой уважаемый коллега, известный украинский журналист, молниеносно отреагировал: “Это чудовищно, как и все, что происходит сейчас в РФ. Но, кажется, в этой истории также присутствовал компонент непроясненной идентичности. Почему, зачем этот человек поехал в Биробиджан? Почему не поехал в Тель-Авив?”
Почти в точности тот же вопрос задал и я – разве что не в прямом эфире, а в частной беседе.
Может быть, мы, евреи восточноевропейских стран, окончательно утратили понимание, какие мотивации движут нашими соплеменниками, находящимися в России? Нам действительно трудно их понять. В оставшихся от Павла письмах часто мелькает слово “Родина” применительно к РФ – именно с заглавной буквы, совсем как в приговском стихотворении, – только в данном случае это совсем не смешно. Неужели русскому контексту в итоге удалось перемолоть в привязанных к почве автохтонов, в “глубинный народ” тех, кого еще не так давно шельмовали “космополитами”?
Так или иначе, бэкграунд Павла был весьма незавидным: достаточно одного взгляда на, по-видимому, когда-то приличное, но фатально деградировавшее до оправдания “спецоперации” семейство. Достаточно вчитаться в удручающий монолог его родительницы ошарашенному корреспонденту “Окна”. Неужели весь этот шлак сыплется из уст еврейской матери, только что узнавшей о гибели сына?!
Не своим, знаете ли, делом Павел занялся, сообщила она, ну вот и пропал ни за что ни про что. Нет, в медицинском вскрытии, позволившем бы установить реальную причину смерти, она не заинтересована. Привезли бы тело – похороним как есть.
Действительно, к чему ей знать правду? Что ей та правда даст?
Читая интервью матери Павла Кушнира, я думал о Хане Городецкой, персонаже повести Ханны Кралль “Танец на чужой свадьбе”. Той простой женщине из штетла, толком не знавшей польского (и потому лишь чуду обязанной своим спасением в Катастрофе), тоже – хоть и по иным причинам – хотелось, чтобы ее дочь Ципа вела себя потише. Чтобы не рвалась к успешной карьере в аппарате новой коммунистической власти, чтобы не слишком заигрывалась в предлагаемые той властью игры. Куда там! Упоенная быстрым продвижением по номенклатурной лестнице, Ципа – как и ее муж – лишь посмеивалась над такими местечковыми предрассудками. В свою очередь, пишет Кралль, “Хана взирала на деятельность дочери с глубоким беспокойством. “Киндер, ир танцт ойф а фремдер хасынэ” (“Дети, вы пляшете на чужой свадьбе”), – повторяла она по-еврейски, тяжко вздыхая /.../ “Это наша свадьба, – отвечала Ципа, собственно уже Крыстына Д., – и мы имеем право потанцевать”.
Признанный мастер репортажа, часто именуемая матерью польской литературы факта, Кралль писала о реально живущих людях. И старушку Хану, и ее вернувшуюся к прежнему имени дочь авторка встретила на излете 80-х в Буэнос-Айресе, куда это семейство в полном составе отбыло, как легко догадаться, в 1968-м. Ясно, что к тому моменту никаких разногласий между поколениями не оставалось: каждому давным-давно все стало ясно, спорить было больше не о чем. Вполне себе хеппи-энд.
Евреям, все еще остающимся в РФ и имеющим неосторожность считать это место своей родиной, хеппи-энд вовсе не гарантирован. Тот опыт подсоветского приспособленчества, что успели накопить их ближайшие предки, десятилетиями усердно танцевавшие на чужой свадьбе, притом что часто был то танец на очень тонкой проволоке с печальным исходом, едва ли пригодится потомкам. “Золотой век” еврейского присутствия в российской истории завершен не только и не столько из-за массовой эмиграции, сколько вследствие простого факта: “свадьба” отгуляла. Имперский проект, частью и одним из неутомимых двигателей которого были высококвалифицированные еврейские специалисты, свернут.
Фактически империи больше не существует ни в какой версии. Из-под ее обломков потихоньку проклевывается новое, даже не российское, но именно русское национальное государство – дремучее, кондовое, ксенофобское, воровское, барахтающееся в шизофреническом раздвоении между агрессивным ресентиментом и повальной апатией, – какое есть.
Из чего логично следует, что необходимость в еврейских мозгах, энергии, креативности и чувстве ответственности будет только падать. У Кремля сегодня совсем другие заботы и предпочтения. Ему даже “шарашек” сталинского образца не по силам организовать.
Выбор невелик: либо эмиграция, либо деградация, либо тюрьма и гибель
Не убежден, что остающиеся в России евреи – если только это не соловьевы, не хинштейны, не пригожины и им подобные – готовы к такой смене парадигмы. Ведь весь опыт проживших там предыдущих поколений был совсем о другом. Теперь же выбор невелик: либо эмиграция, либо деградация, либо тюрьма и гибель. Что, собственно, мы и наблюдаем ежедневно.
На наших глазах последние сложные пируэты еврейского танца на имперской “свадьбе” эволюционировали в выразительные еврейские вскрики на угрюмых русских похоронах. Но разве на тех похоронах хотят их слышать? Страшная судьба Павла Кушнира, в которой не было ни “Балтийского пути”, ни пусть простоватой, вроде Ханы Городецкой, но настоящей еврейской матери, свидетельствует ровно о противоположном. Ее итогом стали еще более мрачные, глухие и почти безлюдные похороны.
Года три назад я еще мог бы полюбопытствовать у остававшихся в РФ евреев, что они там потеряли и (или) что ищут с таким непостижимым моему рассудку упорством. Но сегодня, когда каждому известен нехитрый перечень того, что можно там найти, у меня больше нет вопросов – одно лишь искреннее недоумение.
Иван Пауков – журналист и историк искусства
Высказанные в рубрике "Право автора" мнения могут не совпадать с точкой зрения редакции