Внутренняя Венеция

Венецианский карнавал 2016

Экфрасис одного города

Дмитрий Бавильский. Музей воды: венецианский дневник эпохи твиттера. – М.: РИПОЛ классик, 2016. – 500 с. – (Территория свободной мысли. Русский нон-фикшн).

Вначале, стоит признаться, ловишь себя на сомнении: еще один дневник о Венеции? Целых пятьсот подробных, внимательных страниц – о городе, в котором, похоже, не осталось непроговоренным (да и многократно) ни единого камня? О городе, который, мнится, уже весь сплошь состоит из чужих описаний и рефлексий, которого как будто и не разглядеть за текстами, картинами, мифами... Город-зрелище, город-театр, давно, напряженно и привычно живущий напоказ – и тем упорнее, тем безнадежнее закрытый для постороннего глаза. Как и почему возможно в очередной, бессчетный, раз о нем говорить, когда чужие слова, казалось бы, уже одной только своей массой заранее давят на все, что может быть не только сказано, но и подумано? Предприятие безусловно рискованное. Как мыслимо в такой ситуации не повторить уже сказанного, не подпасть под его гипноз? И зачем?

Так вот – именно поэтому. И именно затем.

Книга Дмитрия Бавильского – даже не в первую очередь о Венеции. Разумеется, и о ней тоже, без нее ничего не было бы, она – необходимое условие и важный стимул (так и хочется сказать – повод) всех событий, которые разворачиваются в книге. Прежде всего – внутренних, и суть именно в них. Вообще, здесь много об устройстве восприятия как такового – с его непременной погруженностью в повседневные события и происшествия, с неразделяемостью – друг на друга работают, одно дело делают! – умственного и чувственного; текущих впечатлений, памяти и воображения; мелкого и крупного.

Так, равно достойны упоминания – в твитах, предваряющих каждую главу – посещение очередной церкви, музея или выставки и содержание чека из магазина: "Чт, 15:57. Первый чек – €26,11: мерло – €4,43, оливковое масло – €2,72, три салатных помидора – €1,49, полкило черри – €1,71, два багета по €0,60. Картошка, лук, йогурты, анчоусы, кекс". И тут же, через одну запись: "Чт, 20:00. Сходил в Санта Мария Формоза…" Понятно, что затем – в той части главы, что отведена под развернутую рефлексию – такие предварительные зарубки будут проговорены с разной степенью подробности: одни разрастутся в текст, другие зарубками так и останутся. Но пока речь идет о предварительной разметке карты дня, чек тоже непременно должен быть назван – наряду с другими случайностями, в том числе не имеющими, по видимости, никакого отношения к Венеции: с ошибками, личными пристрастиями и душевными движениями ("При готовке куриной лапши перепутал соль с сахаром", "Мне неинтересно делать стихи").

Казалось бы, при чем тут это? Почему все эти детали вообще важны? А, например, потому, что они – часть обширной поверхности соприкосновения с городом. Назвать каждую из таких подробностей – значит прояснить собственное восприятие, уточнить его условия. Это – наведение на резкость.

Описывается, собственно, не город – но и не человек, его воспринимающий. Это последнее, может быть, не совсем очевидно, поскольку об особенностях повествователя, о подробностях его биографии, его памяти, его сиюминутных душевных и телесных состояний, говорится буквально на каждом шагу, собственно, почти только это и говорится. Нет, это не самопрояснение (и уж никак не исповедь, хотя, кажется, автор очень откровенен), не "поиск себя", собственных путей (они, кстати, находятся – но это отдельный вопрос) или преображающего опыта (хотя все изменения, случающиеся при общении с городом, внимательно отслеживаются). Сам для себя герой-повествователь в данном случае – не проблема и не предмет преодоления. (Интересно было бы задуматься о различиях в этом, формально дневниковом, тексте между реальным человеком-автором и, так сказать, травелогическим героем: в какой мере повествователь здесь конструируется?) Описывается то, что происходит между человеком и городом, та чувствительная поверхность, которой они касаются друг друга. Пластика и динамика их касания, сама ткань его со своей фактурой, текстурой, ниточками, узелками.

Эта ткань здесь – самое главное.

Итак, речь идет о взаимодействии человека и города в тех особенных условиях, когда город перенасыщен чужими толкованиями. О возможностях сделать такой город фактом собственного опыта и собственной биографии.

С целью выяснить эти возможности автор и предпринял экспедицию, нет, точнее, – поставил эксперимент на самом себе. Эксперимент, на самом деле, жесткий, требующий большого напряжения и самодисциплинирующих усилий. Отправился в Венецию на месяц с формальной целью обойти и тщательно осмотреть все ее знаковые места, ключевые точки, – их – обязательно, но, насколько возможно, не только их. Знакомство с венецианским искусством, о котором говорится много и подробно, при этом – не более чем костяк, на котором держится восприятие города в целом. Это – предприятие не эстетического (не искусствоведческого), но и не, скажем, градоведческого характера. Вернее, конечно, эстетического, но только если понимать эстетику расширенно: как науку о чувственном восприятии, к которому и отсылает греческий корень слова – αἴσθησις, "чувство". Оно не ставит вопроса – "Как и почему устроено искусство" или "Как и почему устроен город". Вопрос здесь один: что происходит со мной, когда я все это воспринимаю? Даже не "почему" (любое "почему" здесь, наверно, было бы интерпретационным насилием, – Бавильский такого избегает). Просто – "что" и "как".

Город, многократно заговоренный другими, Бавильский превращает не только в "территорию свободной мысли" (отсылаю к названию серии, – которая, едва начавшись, уже, к нашему читательскому отчаянию, почему-то и прервалась), но – прежде всего прочего – в территорию свободного чувства. Притом – всех пяти, и зрение – даже не главное среди них.

В книге о Венеции – грандиозном событии зрения – казалось бы, просто напрашиваются фотографии. Вотще ты ищешь их, читатель, – хотя автор, по собственным признаниям, фотографировал – именно для целей этой работы – постоянно. То было фотографирование исключительно для внутреннего употребления, для уточнения и настройки внутреннего чувства. Его результатов здесь не просто нет – их нет принципиально. Автору важно, чтобы слово обходилось собственными силами.

Венеция для Бавильского – прежде всего событие слова. Вся книга – сплошной экфрасис: выговаривание, осуществление в слове города и разных его частей как произведения искусства… нет, не изобразительного. Искусства существования, "жизни, <…> загустевающей по углам и сводам" венецианских храмов и дворцов, для которого искусство изобразительное – всего лишь один из частных случаев. Хотя, конечно, из самых интенсивных.

Вообще, стоит обратить внимание на то, что своим венецианским текстом (собственным фрагментом Большого Венецианского Текста) Бавильский культивирует некоторый особенный жанр, возникающий в результате объединения возможностей дневника, травелога и чего-то еще (протоколов эксперимента?). Это не просто путевые записи и уж никак не путеводитель; автор если кого по Венеции и водит, так только самого себя; повторять его пути – бессмысленно. Оставим этот жанр пока без определения.

Попытки ли это шагнуть за пределы художественного? Надо подумать. Для этого надо бы очередной раз уточнить, что такое художественное и как проходят его границы. Мне, однако, уже на уровне непосредственных реакций кажется, что въедливо-аналитичный текст Бавильского, текст-протокол (но притом – протокол образный!) – все-таки внутри этих границ. Когда тебя, читающего, продирает по коже мороз ли, венецианская ли влажность, – поди скажи, что это не художественный текст. Он не только к голове обращается. (Может быть, граница, отделяющая художественное от всего иного – это граница между целостным и умозрительным?)

Дмитрий Бавильский

Кстати, тщету – в его представлении – традиционных форм повествования о тех же взаимоотношениях человека и города автор вполне демонстрирует уже в самом начале, включив в книгу повесть "Разбитое зеркало" с выдуманными героями и их вымышленными ситуациями и диалогами. Повесть эту он оставляет незаконченной, обрывает почти на полуслове – выныривая из нее, как на спасительный воздух, в размышления, уже от собственного первого лица – о том, что стоило бы с этим текстом и его героями сделать дальше, и для чего, и стоит ли вообще, и приходя к выводу, что не стоит. Слишком много инерций, полагает он, навязывает пишущему и думающему беллетристика вообще и венецианская – в частности и особенности, слишком мало оставляет свободы: "…вся беллетристика, эксплуатирующая местный антураж и декорации, почти обязательно приводит сначала к трате, затем к утрате". Ключевые слова здесь – "почти обязательно".

Нет, Бавильский не пытается разглядеть город "за" тем, что написано до него, город-до-описаний. Хотя, вот чудо! – действительно его иногда видит: город сам-по-себе, дикую Венецию, не уловленную чужими словами, как бы задник собственных декораций. Венецию, переводящую дух между чужими взглядами. Ночью. На окраинах. В переулках, куда незнающий зайдет, разве только заблудившись, – хотя это можно сделать и намеренно: "захотелось потеряться" (мне кажется, это касается и отношений автора с протоптанными путями восприятия и повествования вообще). И вот тогда – да, увидишь то, чего Венеция показывать не склонна: "Южная мгла беспросветна, особенно в готических кишках. Стены домов разбухают во тьме, делая проулки особенно узкими. Тихо и темно. Если только народ не толпится возле какого-нибудь кафе. Под фонарем над входом". Вообще-то он прекрасно отличает "умозрительную Венецию" – которая-де "сплошь состоит из шедевров готической и барочной застройки, поглазеть на которые съехались самые прекрасные люди вселенной" – от настоящей, не вписывающейся ни в какие умозрения, – однако не тщится очистить город от накопленных толкований. Тем более, что отдает себе ясный отчет в том, что это невозможно.

Напротив того, он – совершенно справедливо – видит во всех эти толкованиях, во всех приписанных городу смыслах, в наговоренных ему ассоциациях и метафорах, в связанных с ними интонациях полноправную часть большого городского тела, то, без чего этот город не будет самим собой. Более того, он с этим венецианским текстом мировой (ну, ладно, пусть только европейской) литературы работает – как со строительным материалом для собственного текста: многие главы заканчиваются то одной, то двумя, а то вовсе тремя обширными цитатами из того, что в разные времена писали о Венеции разные авторы. Книга даже начинается с чужих слов – с цитаты из "Картин Италии" Чарльза Диккенса. А вслед за цитатой, в качестве первых слов самого автора – еще одна цитата, из какого-то неведомого собеседника, – конечно же, ключевая: "Мне кажется, что ты ее придумал".

"Ее" – царицу-Венецию, разумеется. Да как же ее не придумывать!

Всякий город тогда только и становится самим собой, когда его придумывают, до тех пор он – только заготовка для самого себя. Если что-то вообще мыслимо "до тех пор". Город придумывается всегда, на всех стадиях своего существования, от замысла до воспоминаний, – и каждым, кто бы его ни воспринимал. В этом смысле и детальнейший отчет Бавильского о своих опытах с городом – не что иное, как очередной акт придумывания (с привлечением всех ресурсов чувственности). Конструирования. О да, слово "конструирование" к работе Бавильского с Венецией очень подходит: при всей спонтанности происходящего в книге – автор, собственно, ничего же другого и не делает, как только отправляется по заданным маршрутам да фиксирует опыт, случающийся с ним по пути, с вниманием и доверием ко всему, что возникает и встречается – повествование выстроено с высокой четкостью. Структура его – внятная, продуманная, – так и хочется сказать – "умышленная". А почему бы и не сказать?

Кстати, самим своим строением книга ставит вопрос о разных уровнях осмысления, о разных стадиях и степенях созревания опыта, – она – живая их демонстрация, осуществление их прямо на глазах у читателя. Такого, кажется, еще никто не делал: вначале – хроника дня в твитах, пишущихся даже не по следам событий, а прямо-таки изнутри каждого из них, затем – подробный рассказ об увиденном и пережитом и, наконец, цитаты из авторов, писавших о Венеции прежде, – взгляд на пережитое – как состоявшееся – чужими глазами. Три стадии освоения события и отчуждения от него. И нынешние электронные средства связи ("дневник эпохи твиттера") здесь тоже, кажется, не более чем повод – ведь пошагово записывать происходящее с тобой можно и в карманном блокноте. Но твиттер с его краткостью и сиюминутностью, по крайней мере, – стимул к тому, чтобы такую возможность осознать.