Ссылки для упрощенного доступа

Родина: Турция


Мне время от времени приписывают космополитизм. Напрасно. Я – патриот. Я понял это в Италии, откуда родом большинство европейцев. Это было даже не понимание, а чувство: то ли лёгкий озноб, то ли учащённый пульс, то ли комок в горле. Там, в Италии, я вспомнил, что такое со мной случалось и прежде: в Киеве, в Сергиевом Посаде, в Лондоне, в Иерусалиме, в Стамбуле. Такая вот у меня патрия.



НА МАЙДАНЕ

В январе 1999 года я приехал в Стамбул и снял номер с видом на бухту Золотой Рог на четвертом этаже гостиницы “Бююк Лондра отели”. Номер мне сдали задешево. Туристов в городе почти не было. Печальный портье с головой карлика узнал меня, хотя последний раз я останавливался в “Лондре” лет шесть назад. В Стамбуле стоял не январь, а рамазан, девятый месяц лунного календаря. Мусульмане постились, и рестораны пустовали. За шесть лет гостиница не изменилась: та же густая пыль по углам, облезлый бархат, шаткие кресла на сплющенных лапах, грибок на стенах. В вестибюле перекаркивались долгожители-попугаи. Все было на месте, кроме Джумхура. Много лет Джумхур, городской сумасшедший, на дороге возле “Лондры” работал с рассвета до заката самозваным регулировщиком. Он катался по мостовой, как колобок, свистел, раздувая щеки, размахивал руками. Его не обижали. Умер Джумхур не под колесами, а в больнице, от рака. Я узнал об этом от печального портье.

В 1922 году “Бююк Лондра отели” назывался “Grand Hotel de Londres”. Может быть, в том же 401-м номере, где остановился в конце века я, жил 23-летний репортер “Toronto Star” Эрнест Хемингуэй. Отсюда он “рубил” репортажи о войне греков и турок и о хрупком мире в Стамбуле, оккупированном союзниками. Жаль, что Хемингуэй не совпал во времени с Джумхуром: американец любил колоритных персонажей.
В путешествии открываешь не чужие края, а себя. В Париж тянет любовь к красоте, в Рим – к вечности. В Стамбуле ловишь себя на тяге к мазохизму. Пусть баклажанному, арбузному, нежному, но все же... Не приведи Господь отправиться сюда в поисках следов прабабушки или пратетушки: вдруг отыщешь. Британский жизнеписатель династий, монархов и дворов Филип Мансел в книге “Константинополь” коротко описывает жизнь европейского района Пера в начале 20-х. Есть у него и несколько абзацев о русских эмигрантах. Изможденные белогвардейцы крутят баранки такси, торгуют газетами, шнурками, матрешками. Барышни продают цветы. Жена последнего российского посла дает частные уроки французского и английского. Философ Гурджиев сбывает икру. Профессор математики служит кассиром в русском ресторане. Имени профессора британец не называет, но мы-то знаем из первоисточников, кем был этот университетский светило: дед редактора “Русской мысли” Ирины Иловайской-Альберти. Может быть, он служил в ресторане “Dore”? Или “Уголке”? Профессор в нарукавниках сидел на высоком табурете за конторкой и щелкал счетами. Косточки, прутки. Снова косточки. 126 судов под андреевским флагом, прибывших из Севастополя в Константинополь. Около 150 000 беженцев, от Петра Николаевича Врангеля до публичного дома в полном составе. Оккупанты: 10 000 британских солдат, 8 000 индийских, 8 000 французских, 2 000 итальянских, горстка японцев. 200 000 греков, высланных турками на судах из Измира (Смирны) в Грецию. 4 года и 11 месяцев оккупации Константинополя.
Ко времени наплыва русских в ноябре 1920 года оккупанты вполне прижились в Константинополе. Их образ жизни я бы назвал “костюмированным загулом”. К стандартным мундирам добавьте юбки шотландских гвардейцев, итальянские шляпы с петушиными перьями, шаровары французских сенегальцев, турецкие красные фески и белые тюрбаны, длинные облачения дервишей, доводивших себя верчением до корчей, бело-голубые флаги греков, черный от крейсеров Босфор, синий горизонт, будущее в дымке. Британцы умудрялись ежедневно играть в регби и крикет, но преимущественно пили. Офицеры квартировали в “Pera Palace Hotel” или в “Grand Hotel de Londres”. Первый не утратил блеска и поныне. Правда, среди почетных постояльцев предпочитает называть Агату Кристи и Грэма Грина. Не только виски, но и деньги лились рекой. Оккупанты не грабили, а наоборот – набивали карманы туземцев. Смекалистые константинопольские девчонки и мальчишки, промышлявшие проституцией, впоследствии долгие годы жили на заработанные в оккупацию фунты и франки.
Русские прибавили оборотов этому костюмированному загулу, хотя привыкали к новому быту туго. Беженцы побогаче вроде Александра Вертинского снимали номера в “Pera Palace Hotel”, но прочие селились в хлипкие пансионы, откуда хозяева спешно вышвыривали хлопотных проституток. По ночам бывшие клиенты ломились в пансионы, но обескураженно ретировались при виде лысых фрейлин и институток. Стричься наголо приходилось из-за гнид и вшей. Тех, кто болел, прятали подальше и поглубже: подозреваемых в сыпном тифе силой отправляли в карантин, где от заразы не было никакого спасу. Огромное стопятидесятитысячное тело белой эмиграции трясла транзитная лихорадка. Разговоры начинались и кончались словом “виза”. С ней можно было отправиться на Мальту, в Венецию, в Париж, доплыть до румынской Констанцы, там пересесть на поезд, идущий в Черновцы, и уже оттуда через пограничный Снятын добираться до варшавских родичей. Но пока надо было жить. Русские плясали в кабаре, пели оптом и в розницу. Знаменитый московский негр-джазист Федор Федорович Томас завез в Константинополь чарльстон и фокстрот. Балетмейстер Виктор Зимин ставил “Шехерезаду”. С ним соперничал другой балетмейстер, Борис Князев. Их спектакли оформлял Павел Челищев. На Рю-де-Пера открывались русские магазины, конторы, практики врачей и адвокатов. В игорном доме жарил на скрипке петербургский румын Жан Гулеско. Русские рестораны “Le Grand Cercle Moscovite”, “Petrograd Patisserie”, “Черная роза”, где пел Вертинский, а на вешалке швейцаром стоял бывший сенатор, “Эрмитаж” с бывшим губернатором (если верить Вертинскому) на кухне – буквально ломились. Особым успехом пользовались элегантные официантки со светскими манерами. За ними волочились британцы, французы, итальянцы, а турки вовсе теряли голову. В 1923 году три с лишним десятка жен и вдов пашей и беев воззвали к коменданту Константинополя: “Эти силы ( русские барышни. – И.П.) порока и разврата опасней и разрушительней сифилиса и алкоголя”. Но комендант был бессилен. Помогли время и строгости Ататюрка. К 1930 году в Стамбуле осталось лишь 1 400 русских. Прощайте, врата Царьграда!
Yasha, yasha, bin yasha!
Mustafa Kemal pasha!
“Тысячи, тысячи жизней тебе, Мустафа Кемаль!” Хоть сто тысяч. Пусть мучится.

У нынешнего Стамбула, говоря языком психолога, комплекс бывшей столицы. Этим комплексом страдают Петербург, Краков. Но у европейских “бывших” страдание проявляет себя в культурной спеси, в интеллектуальной заносчивости. Со Стамбулом иначе. В отличие от студенческого Измира, когда-то слывшего “Парижем Леванта”, и чиновничьей Анкары, избиратель здесь с бородой, с фундаментом. В пролежнях города преет обида. Город помнит, что еще в нынешнем ХХ веке он был столицей Империи, столицей безграничного мусульманского космоса.

В Стамбуле я всякий раз захожу в русский ресторан “Rejans” на бывшей Grande Rue de Pera, ныне улице Независимости. Увы, барышень там нет. От русскости остались лишь пирожки, смахивающие на буреки, котлеты по-киевски, бефстроганов и водка на лимонной кожуре. Водку подают в бутылке – пей на здоровье. Выпив, можно погулять. Чуть отойдешь в сторону от вылизанной улицы Независимости – и ты уже в другом календаре. От великолепных домов конца ХIХ – начала ХХ века остались ветхие силуэты. Содержание – чужой, пришлый люд – обезобразило форму. Содержание сокрушило ее, разворотило, разъело. Но именно здесь, в кварталах, изъеденных жучком времени, среди отбросов и крыс, непросыхающего тряпья на веревках, сопливых пацанов на майдане, безносых муэдзинов, во мне продирает глаза чувство родины. “Прошлое – другая страна: там все иначе”. Эта метафора романиста Л.П.Хартли настолько в Англии заезжена, что и цитировать ее неловко. Но в моем Стамбуле слова Хартли лишаются метафорической глубины. Родина – это прошлое. Только прошлое. Всегда прошлое. Ее не вернешь.



ВОСПОМИНАНИЕ ОБ АНАТОЛИЙСКОЙ КОВРОВЩИЦЕ

Любовь - это розовый гиацинт, тоска - фиолетовый, верность - белый. А измена?
Кто не знает, что художественное достоинство ковра не в последнюю очередь определяется качеством красителей: натуральных в древности и средневековье (ассирийцы, вавилоняне, французские красильщики Гобелены) и химических в новое и новейшее время. Последние дешевле, но, если можно так сказать, плоше. Когда-то один из лучших красителей, кармин, добывали из самок кошенили (подотряд кокцидов, семейство разнокрылых). Потому-то кармин был летучим, но стойким, неуловимым, но броским. Другими источниками красок были грушевый, виноградный, платановый, липовый, персиковый лист, айва, резеда и дрок, скорлупа грецкого ореха, лишайник, индигоноска, целомудренник, гранат, цвет акации, львиный зев, мята, сок шелковицы, шиповник, шафранные рыльца. Ковры растительных расцветок буквально дышали, благоухали, пьянили. Турецкие невесты могли коврами одурманить любого жениха. Тот, кто лежал в раю ковра, терял волю и память. Ему снились сны о белоснежных овцах, которых моют в чистом ключе, по весне стригут, после сучат их шерсть и красят её в букетах, кущах, садах. Каждый ковёр - тайное письмо. Его должно гладить, нюхать, читать сосредоточенно, нить за нитью, узор за узором. Для посвящённого ковёр звучит голосами птиц, зверей, ветров, ручьёв, листьев. Ковёр - это любовное свидание сада и степи, прохлады и жара. Ковёр-самолёт - не метафора. Ковры кочевали, странствовали, спасались бегством, спасали беглецов...
В заключение хочу дать практический совет. Никогда, никогда не смывайте пятен свежей крови на ковре горячей водой. Делайте так: протрите пятно губкой, предварительно смочив её в холодной солёной воде. Если не поможет, трите губкой, смоченной в белом сухом вине. Если же кровь засохла, добавьте в воду несколько капель нашатыря и трите, трите. Запомнили?



ПРАВДА О ТУРЕЦКИХ БАНЯХ

Пыли в Стамбуле столько же, сколько чистильщиков обуви. Она - вечна, но их династии тоже восходят к каменному веку. Пыль смываешь в бане. Для меня в бане не меньше магии, чем в гареме. Духота и духовность соседствуют в турецкой бане точно так же, как и в словаре. Ты растягиваешься под куполом и минуте на десятой, перейдя в полуоблачное состояние, оказываешься в мечети. Ритуал всех банных процедур определен раз и навсегда. В отдельной комнатке, узкой как купе, ты раздеваешься и выходишь оттуда в одной набедренной простынке. Смотритель дает тебе деревянные котурны и указует перстом на предбанник. Там тебя ждет банщик, твой раб и повелитель. Он ведет тебя в парную, сплошь беломраморную, и укладывает на большом беломраморном столе рядом с такими же человеческими тушами. Минут через пятнадцать твоя душа воспаряет. Моют тебя в другом помещении. Там духовный накал сходит на нет. Но зато банщик трет тебя наждачной рукавицей так отчаянно, что воспламеняешься телесно. Чтобы ты оценил тщание, банщик время от времени кивает головой на серую рябь, которой покрывается твоя кожа, словно ее трут ученической резинкой. Если набедренная простынка спадает, банщик деликатно водружает ее на срамную часть. Очищенного и обмытого, тебя ведут на другое мраморное ложе и там начинают месить. В какой-то момент банщик в запале делает это ногами. Хруст собственного тела воспринимаешь почему-то отрешенно. Всех, кто тебя обслуживал, после надо отблагодарить бакшишем.
Баня досталась туркам в наследство от византийцев. В Стамбуле я вспомнил руины терм, увиденных в Карфагене. Но там меня больше поразили руины общественной уборной, и вот чем. Перед очками карфагеняне прорывали канавку, чтобы, справляя большую нужду, можно было одновременно, притом естественно и даже элегантно, справить и малую. Роль бань по достоинству оценил английский исследователь А.М.Пензер: "В этом институте, вошедшем в ежедневный обиход миллионов людей, отражается не только уровень архитектуры и искусства, не только нравы, обычаи, причуды и фантазии простых людей, но и взлет и падение наций, рост и распад империй". Другой исследователь и путешественник по имени Тавернье, прошедший все круги рая в дворцовой бане в 1666 году, рассказал мне в Стамбуле об одной причуде султана. По его словам, в дворцовой бане было особое помещение, где султан в полном одиночестве брил пах. Я спросил Тавернье, почему султан предпочитал бритву мышьяковой мази, хотя известно, что последняя радикально снимает волосяной покров вплоть до мешочка. Ученый ответил, что султан был настолько отважным человеком, что не боялся бритвы. Мазью же пользовались, главным образом, женщины. Причем натирали ею даже ушные раковины и полость носа. Любопытно, что у девственниц был в бане особый статус. Им, в отличие от женщин, позволялось обнажаться догола, если не считать покровом длинные кудри с вплетенными в них лентами и украшениями. Накануне бракосочетания невесты по традиции устраивали в бане девичник и в присутствии подруг впервые в жизни обривали тело.
Я попробовал представить себе женскую турецкую баню, но передумал. Зачем представлять? Мисс Пардо полтора с лишним столетия тому описала увиденное и пережитое: "Около трехсот женщин, лишь отчасти одетых, да и то в тончайшие ткани, словно нарочно пропитанные паром, чтобы подчеркнуть все формы... Снуют рабыни, обнаженные до пояса, со стопками полотенец на головах... стайки девчонок хихикают, щебечут, услащают себя цукатами, шербетом, лимонадом... влажные стены отражают турецкую музыку и придают происходящему очарование сатурналий... а в предбаннике купальщиц уже ждут рабыни с темными покрывалами, маслами для волос, духами..." Мне в стамбульской бане душистого кальяна, шербета в хрустальном бокале, ломтиков дыни в снегу не подносили. Но терпкого чаю я выпил.
Да, крутые улицы пыльного Стамбула таят в себе бездну возможностей совершить паденье.



МАШИНА ПРОСТРАНСТВА

В середине восьмидесятых я побывал на Афоне, в Греции. На пароходике с гальюном без обозначения пола - пол на этом пароходике всегда один, мужской - мы отчалили из деревушки Уранополь и спустя два часа причалили в другом веке. В Карие, центре монашеского заповедника, я зашел в трактир и спросил супу. Мне принесли тарелку с двумя плавающими мухами. Они не барахтались: их души вознеслись на небеса еще из котла вместе с паром. Я тотчас вспомнил распивочную, где Раскольникову бросились в глаза дурно пахнущие крошеные огурцы, черные сухари и резанная кусочками рыба. Этот стремительный перелет в шестидесятые годы прошлого столетия меня почему-то не обрадовал. Брезгливость, к моему изумлению, перевесила и любовь к литературе, и любопытство. Я продержался на Афоне всего трое суток и с облегчением вернулся в свою эпоху. Запомнил только то, что захотелось запомнить. Скажем, дремучую тишину или паломника Джона, забубенного клерка из Форин Офиса. Мы дотопали с ним из Карие до ближайшего монастыря часам к пяти. Но солнечный монастырский циферблат показывал другое время: византийское. По нему вечер уже уступал место ночи. Наверное, в византийской словесности вместо нашего штампа "в палящих лучах полдневного солнца" кочевали штампы вроде "твоя любовь обрушилась на меня, как любовь женщины, в полдень, при свете луны"... "провидению свойственно промышлять о всех существах в полночь, засветло". Транзитный Уранополь показался мне после Афона таким родным, что я, празднуя каждую минуту жизни, проторчал в его тавернах добрую неделю.
Про этот стыдный эпизод в своей писательской биографии я вспомнил, прилетев из Мюнхена в С.-Петербург в июне 1993 года. Было прохладно, но в голову лезла цитата из того же "Преступления и наказания": "На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль и та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербуржцу...". Новый Петербург источал запах времени, из которого я эмигрировал давным-давно.
Благодаря этим двум путешествиям я понял, что машина времени доступна каждому, но называть ее должно "машиной пространства". Расчетливо смени пространство - и ты в ином календаре.
В эмиграции меня часто мучили угрызения совести: почему я не скучаю по родине? Может, я бесчувственный чурбан, бесслезная скотина? В Мюнхене в своем телеящике я нашел и полюбил турецкий канал "Евразия". Он показывает передачи в духе "Голубого огонька" начала шестидесятых. Гости турецкого "Огонька" сидят за столиками, пьют кофе, танцуют под эстрадные песенки. Потом дикторши в сорочках-вышиванках что-то говорят об Ашгабаде или Баку, выпавших в осадок русской истории. И снова густой кофе, сладкие мелодии, гибкие кисти. Однажды сын застукал меня у телевизора, и мои акции в его вестернизированных глазах, боюсь, упали. Он вышел, бормоча: "Тоскуешь по шестидесятым, бедняга".
Да, родина не только место, где ты вырос, но и время. Это не сразу бросается в глаза, потому что место остается, в него можно вернуться, а время чуть что - и хлопает дверью, в него возвращаются лишь те, кто знает секрет "машины пространства". Может быть, на вопрос о родине нужно отвечать не названием страны, а перечислением минут, месяцев, десятилетий. Может быть, все, что осталось от моей родины, - турецкий телеканал "Евразия"...


* * *
– Ты гюрза или тушканчик?
Ты гюрза или тушканчик?
Ты гюрза или тушканчик?
Дай ответ! (два раза)
Это такая рыба турецкой ресторанной песни.
Но вообще дурят. Привяжутся, обвяжутся, обволокут.
И ты уже не человек, а покупатель.
Да не хочу я быть покупателем!
Человек я!
Брысь!
– У него всего три пальца.
У него всего три пальца.
У него всего три пальца.
Но каких! (два раза)


ВЕТЕР УНОСИТ ОСУ ИЗ БОСФОРА В ЧЕРНОЕ МОРЕ


На самой границе Азии и Европы между Мраморным
и Чёрным в траве под кипарисом он губами ткёт ковёр
на её груди и рвёт его зубами.
– Твоя грудь, – говорит он, – похожа на этот Босфор...
Нет, на мечеть Сулеймана...
Сколько у неё сосцов?..
Нет, всё-таки на Босфор.
Когда воду смешивают с анисовкой,
получается белый кипящий раствор.
Вот они сидят и глотают
матовые лампочки.
И уже до рассвета
что-то в них горит,
не выключается.

Условие: ночь.
Потому что
не к лицу
дневной свет,
не к телу.
Ладно,
у с л о в и е: н о ч ь.
Правда, он недоумевает,
почему она недооценивает его пальцев.
Они что, менее зрячи, чем глаза?
Дряблость её кожи, если угодно, зачитанность,
прочитываются сходу, и ему даже нравятся, как будто
у него роман со старой, нет, древней египтянкой.

Он смутно припоминает, что всё дело решил один поцелуй.
Была в нём какая-то влажность, облачность, туманность.
Может быть, так давала знать о себе любовь?
Но где это было?
В Лондоне?
В Киеве?
Во сне?


С одной стороны, её ласки позволяют ему
открыть в себе новые проливы, рукава, мысы,
но с другой,
её навыки, даже, можно сказать, искусство
вызывают сомнения, подозрения, приступы удушающей ревности.

Он нюхает её сигареты:
они пахнут её губами.
– Если оставить только одно: обоняние,
то и тогда можно любить, –
говорит он ей прямо в губы,
и она отвечает ему в губы:
– Да, наверное, так
любят кроты,
да, вот так... кхр... кхр...

Она идёт по разговору, как по луже, перепрыгивая с камня на камень.
Чуть влево, чуть вправо – и соскользнёт мужское имя,
брызнет мутная капля.
Вот, сказала, как отель в Эдинбурге прислал домой
забытое в номере бельё, и муж всё понял.
Зачем сказала?
После опять сорвалась, рассказала, как подружка пришла
переночевать, а сама она, уходя, сказала мужу
(другому мужу, в Москве), что идёт к этой подружке в гости.
Когда же она обманет его?
Или уже?
Сплошное неудобство с этим прошлым.
Женщинам мешает даже больше.
А ему?
Почему он должен тащить её прошлое? Своего, что ли, мало?
Но руку протягивает,
а она снова и снова соскальзывает.
Вот так и расхлёбывают:
она при улыбке,
он при слезах.

На самом деле он прилетел сюда в поисках
рта мусульманки, высмотреть султанье, вынюхать одалисье,
чтобы написать очерк для раздела "Путешествия"
в лондонскую "Санди Таймс",
но уснул, уснул.



До встречи через неделю

Материалы по теме

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG